Рисунок акварелью (Повести и рассказы) - Страница 23


К оглавлению

23

Но иногда даже в дни дежурства отец сам прибегал в детский сад, торопливо засовывал Никиту в пальтишко и тащил его за руку, приговаривая: "Иди, иди скорей. Посидишь у меня в кабинете, порисуешь". И какое это было счастье — сидеть напротив отца за письменным столом, рисовать цветными карандашами, не жалея бумаги из толстой пачки, а потом уснуть на широком кожаном диване и чувствовать наконец, что тебя поднимают на руки, от прикосновений которых накатывается теплая волна знакомого чувства, одевают и несут, несут через вечерний город, как через какой-то волшебный сон.

В школьные годы он, кажется, уже меньше доставлял хлопот отцу. Он с первого класса стал самостоятельным в делах учебы, двора и их несложного мужского быта. Вечером Никита Ильич лишь спрашивал: "Ну, каково ковыряешься, малыш? Отметки? Драки? Суп подогревал? — и, выслушав отчет, обычно напутствовал: — Валяй, малыш, дальше".

Они были друзьями и надеялись друг на друга, никогда не подводя.

Как радовались они переезду в новый дом! Никита Ильич сказал: "Знаешь, малыш, начнем всю жизнь заново. Возьмем только картину, это мне друг-художник подарил, да еще ковер. Будем жить на ковре, пока не осилим новую мебелишку, а старую рухлядь не повезем. Согласен?" Еще бы! Жизнь на ковре рисовалась какой-то отчаянно мужской вольницей, в которой не страшен был даже кухонный склочник Канунников, ставший их соседом по двухкомнатной квартире. Они смеялись над ним.

Ах, сосед Канунников! Все-таки не будь его, не было бы сейчас этого мучительного стыда перед отцом, не было бы этого тяжелого разговора. Уж он бы, старик, сумел сделать все наилучшим образом.

Милый старик! Как он работал все эти годы, изнуряя себя ночными бдениями над какими-то брошюрами для издательства, над статьями и очерками для газеты, над рассказами, которые никто не печатал, — и все это без жалоб, увлеченно и уверованно. Нет, он не хватал звезд с неба и сам потом смеялся над своими рассказами: "Напетлял, старик, напетлял…" Он был просто жизнерадостным, трудолюбивым и добрым человеком, его замечательный старик.

Никита наконец заставил себя подняться с кресла, окатил в ванне голову холодной водой и принялся за приготовление традиционного воскресного обеда.

"Надо все хорошенько обдумать…"

Никита Ильич уже несколько раз прошел мимо почтового отделения, не решаясь преодолеть те несколько ступенек, которые вели к двери под синей вывеской.

"Вот она, моя Голгофа", — подумал он и даже сплюнул, до того высокопарной показалась ему эта мысль.

Но именно она, рассердив его, придала ему решительности. Он вошел в отделение, взял телеграфный бланк, сел за круглый столик, покрытый стеклом, и, пачкая пальцы фиолетовыми чернилами, написал адрес далекого сибирского города. Почерк у него был журналистский — быстрый и неразборчивый.

"Ни черта телеграфистки не разберут", — подумал Никита Ильич, скомкал бланк, бросил его в приемистое сопло урны и вышел из отделения.

"Надо все хорошенько обдумать", — твердил он себе, вышагивая по аллейке хилых, недавно насаженных тополей, еще не дававших тени, но вместо того, чтобы действительно хорошенько обдумать и взвесить все доводы за и против приезда Людмилы, он охотно перескакивал мыслью с предмета на предмет.

Подрались на тротуаре воробьи из-за дохлого майского жука, и он долго смотрел на воробьев, думая, какая это суматошная, безалаберная и беспринципная птица и как, в сущности, скучен был бы без нее городской пейзаж. Промелькнул автобус с белозубой улыбкой цыганки Лины в окне, и он думал о том, что это постоянное движение в автобусе, должно быть, в какой-то степени помогает Лине отрешиться от извечного цыганского обычая кочевой жизни. Он даже обрадовался, когда увидел, что навстречу ему с пластырем над правой бровью и с распухшей левой скулой идет Канунников.

С Пашкой Канунниковым судьба свела их, видимо, на всю жизнь. В старом доме комнаты их были напротив через коридор, учились они в одном классе, вместе ушли в армию, в новом доме оказались в одной квартире, и только война разлучала их на несколько лет, потому что пути войны неисповедимы.

В детстве Пашка был издевательски и жестоко драчлив, хотя и не силен, но ловок и изобретателен по части всяких подножек, ударов "под дых", в "яблочко", головой, коленом. Он не только бил свою жертву, а мучил ее физически и морально, с удивительным чутьем угадывая самые уязвимые места для ударов и унизительных насмешек. Он знал, что Никита Ильич тяготился девически-херувимской красотой своего лица, потому что в раннем детстве его часто принимали за девочку, и всякую стычку с ним начинал со слов: "Ну что, попался, Красавчик? Хочешь, я из твоего личика рыло сделаю? Или нет, так тебе лучше. Ведь ты тихоня, баба", — и бил его "под дых". Но как-то за одно лето, проведенное у бабушки в деревне, Никита Ильич так возмужал, раздался в плечах и вытянулся, что осенью Пашка только злобно покосился на него при первой встрече и уж больше не отважился тронуть, хотя по-прежнему продолжал звать не иначе, как Красавчиком.

Красавчиком величал он его и до сих пор, вызывая у Никиты Ильича снисходительную улыбку. Ведь, давно уже и следа не осталось от маленького херувимчика. Как освирепел на войне, так и залегло в глубоких складках лица выражение свирепости, нисколько, впрочем, не свойственной его характеру.


Канунников шел, по обыкновению глядя на носки своих ботинок, и увидел Никиту Ильича, лишь почти столкнувшись с ним.

— А, Красавчик, — вяло сказал он. — Здорово меня твой отпрыск разукрасил?

23