Собрав остатки своей потухающей воли, она все-таки ушла от режиссера, который кричал при этом, что не даст вынести из дома ни тряпки, и выкручивал ей руки, делая безумные глаза. Она убежала, унося в дамской сумочке носовой платок, тюбик губной помады и полдюжины бигуди.
Никита Ильич обладал редким качеством — он умел слушать. В ту ночь Елена Константиновна попросила проводить ее домой. Шли пешком — городской транспорт уже не работал, свободные такси не попадались. В свете фонарей уже кружились первые снежинки, пахло пеплом сожженной на бульварах листвы. Елена Константиновна продолжала рассказывать о себе, о том, что живет она с мамой, братом и двумя сестрами; мама постоянно болеет, дети еще учатся, н она вынуждена вести в заводском Доме культуры драматический кружок, подрабатывать на телевизионной студии, чтобы содержать семью.
Никита Ильич больше помалкивал. А когда возвращался один по безлюдным улицам ночного города, думал о том, что вот и в его жизнь вторглась чья-то судьба и что она, эта судьба, каким-то образом сделалась не безразличной ему, и он за нее в ответе.
"Почему?" — спрашивал он себя.
Шагал дальше, стуча каблуками по затвердевшему на первом морозце асфальту, и опять спрашивал: "Почему?"
Был предутренний час, и уже не имело смысла тащиться домой на край города. Никита Ильич позвонил у дверей редакции, взял у сонного вахтера ключ от своего кабинета и, сидя там за столом, продолжал думать о Елене Константиновне — и даже, пожалуй, не думать, а как-то странно ощущать, что в его жизни есть теперь она со своими семейными невзгодами, успехами на сцене, низким бархатистым голосом, узкой и крепкой ладонью, изящной, чуть извивистой походкой.
С той ночи прошло два года. Уже давно между Никитой Ильичом и Еленой Константиновной было решено, что они поженятся, как только Никита уедет учиться в институт, а пока продолжали встречаться почти ежедневно, и если кто-то из них бывал занят, отлучался в командировку или на выездной спектакль, то эти дни были для обоих днями тоски, повышенной раздражительности и мучительного нетерпения встретиться вновь.
Дожидаясь, когда Елена Константиновна разгримируется и переоденется, Никита Ильич с удовольствием закурил пятую — последнюю по установленной себе норме — папиросу и вышел на высокое крыльцо служебного входа. Вечер еще не погас совсем и продолжал где-то за рекой, на севере, сиренево просвечивать сквозь небесный купол. Душистый дым папиросы приятно возбуждал и согревал. И вдруг словно острый коготок царапнул Никиту Ильича по сердцу.
"Телеграмма… Людмила…"
Он стиснул зубами мундштук папиросы.
"Сказать Елене или не сказать?"
У них не то чтобы повелось ничего не скрывать друг от друга, а просто никогда не возникала потребность в какой-либо утайке, и Никита Ильич растерялся. Он инстинктивно шагнул из-под света фонарей в тень, словно надеясь, что Елена не сразу заметит его, и это даст ему лишнюю минуту для размышления, но она уже появилась в дверях и шагнула навстречу.
"Нет, нет, — быстро решил он. — Та приедет и уедет, а тебе, милая, не до лишних тревог…"
И, отшвырнув папиросу, он крепко прижал к себе локоть Елены.
Скользнув губами по щеке Никиты, Надя простучала каблучками по ступеням лестницы и открыла своим ключом дверь квартиры.
Комнату ровно и мягко освещал апельсиновый свет ночника, стоявшего за ширмой. Мама спала на диване. Она сделала вид, что не слышала прихода Нади, потому что та не любила маминого контроля над ее поступками. Куда ушла, когда вернулась — это знать и ведать только ей, Наде.
Она сняла у порога туфли и прошла к себе за ширму, улыбаясь от предвкушения всего приятного, что ожидает ее там. А ждал ее час перед туалетным зеркалом, который она очень любила, — все эти флакончики, коробочки, баночки, тюбики и свое лицо в зеркале, как-то волнующе, истомно и порочно освещенное мягким светом ночника; ждала чистая, удобная, нежно лелеющая ее тело постель; ждал какой-нибудь сюрприз от мамы, что-нибудь необыкновенно вкусное, редкое, что она должна будет съесть, улегшись в постель.
— Ах! — тихо сказала Надя и на секунду зажмурила от удовольствия глаза.
Еще раньше, только войдя в квартиру, она пустила в ванну теплую воду ("Соседи не любят, когда ночью шумит вода — ну и черт с ними!") и теперь, сменив платье на махровый халат, подвязав косынкой волосы, поспешила в ванную. По пути она нагнулась к тарелке с черешнями и схватила губами одну ягодку, чтобы не прикасаться к ней немытыми пальцами.
— Ах!
Вода была теплая в самую меру — приятно успокаивающая, почти не ощутимая кожей. Надя чувствовала себя невесомой. Сквозь полудрему она думала о том, что наступило лето, и как это хорошо, что зима, которую она не любила, наконец прошла. Теперь вся она на речном ветру и солнце покроется золотистым загаром, на пляже ее будут провожать восхищенные и завистливые взгляды, потому что ни у кого нет загара такого великолепного оттенка и такой прямо-таки плакатно-рекламной ровности, а потом она поедет к морю — к заветной мечте ее, к вершине ее желаний. Море с давних пор манило к себе Надю, но не экзотикой своей, не чарами легенд, овевающих его. Оно было для нее одним из символов материального достатка наравне с норковым манто и собственной автомашиной. Как же иначе?! Ведь обеспеченного человека отличает от других прежде всего то, что он имеет собственную автомашину, покупает жене норковое манто и каждый год проводит бархатный сезон у моря. Пусть всякие недалекие романтики утверждают, будто оно пахнет йодом и мокрыми канатами. Оно пахнет подгоревшим бараньим жиром шашлыков и перебродившим соком винограда.