— Ого!
Сразу из трех видимых углов дома вымахнуло пламя, ветер рванул его, и казалось, что сейчас оторвет от дома и унесет, как легкие яркие платки. Лопнуло, посыпалось, звеня, стекло. Это вывело Павла Кузьмича из оцепенения, он кинулся к двери, но в замешательстве не открыл ее, а быстро-быстро застучал обоими кулаками и закричал, как ему показалось, очень слабо:
— Пожар! Пожар!
— О черт! — сказал за дверью Кашеедов.
Он выскочил босой, полуодетый, но тотчас вернулся и стал отыскивать в сарае сапоги.
В деревне торопливо, испуганно зазвякал набат.
— Вот как нелепо, Кузьмич, получается, — сказал Кашеедов, выходя из сарая.
Через сад вдовы Матрены они побежали на улицу.
Тьма, разбавленная светом пожара, стала дрожащей красноватой мглой; ветер трепал огонь в разные стороны, уже занялась стена соседней избы, сухие плетни сгорали с каким-то веселым треском. Лил дождь, все было мокрым, и казалась неестественной такая бойкая игра огня, азартно пожиравшего строения.
— Не надо строиться так тесно, — сказал Кашеедов.
Вялая струя воды, которую пожарная дружина направляла на дом Синицыных, была явно бессильна против огня. Павел Кузьмич видел, как Лопухов подбежал к растрепанному парню, державшему брандспойт, сказал ему что-то, и тот плеснул струей на стену соседней избы. Другие пожарные, вцепившись баграми в железную крышу, стали растаскивать ее.
— Что не успеет сгореть, доломают пожарные, — с усмешкой сказал Кашеедов.
Продолжали сбегаться люди, мелькая вокруг, как бесплотные красно-черные тени, — начиналась обычная пожарная суматоха, и, очевидно, чтоб не увеличивать ее, Кашеедов зашагал на другую сторону улицы.
Павел Кузьмич хотел было последовать за ним, но вдруг опять увидел Лопухова. Вместе с Афанасием Синицыным он выбегал из дома, волоча что-то тяжелое, и как раз в это время из-под крыши стало медленно вываливаться горящее бревно, рассыпая крупные искры. Павел Кузьмич, кажется, закричал, а бревно все валилось и валилось и, наконец, ткнуло Афанасия в спину. Павлу Кузьмичу показалось, что удар был очень слабым, — один конец бревна так и остался висеть в воздухе, потому что другой защемило, — но Афанасий упал. На его спине задралась рубаха, задымилась и вспыхнула. Павел Кузьмич рванулся вперед. Горячий воздух обжег ему грудь, кто-то плеснул на него водой — тоже горячей, — он помогал Лопухову тащить тяжелого, обмякшего Афанасия и кашлял. А потом, когда исступленно закричала Наталья, он, кажется, тоже заплакал…
Уступая усилиям людей, огонь, наконец, стих, и тогда стало заметно, что уже светает. По небу бежали серые обвислые облака, но дождь кончился, от пожарища растекались черные ручьи, и черной же грязью были выпачканы руки и лица людей.
Мимо Павла Кузьмича прошел Лопухов, сгорбившись, опустив вдоль туловища грязные руки. Потом сел на траву, обнял колени и спрятал в них лицо. Павел Кузьмич подошел к нему и тронул за плечо.
— Иван, у тебя ожоги на руках…
Лопухов поднял голову, по щекам у него текли слезы.
— Да, да, надо завязать, пойдем… Или ожоги не завязывают, кажется.
Он суетливо встал, нетвердо, но торопливо зашагал рядом с Павлом Кузьмичом.
По дороге им попался Кашеедов.
— Ну что, как вы тут? — спросил он.
— Вы видели? — тоже спросил Лопухов. — Наталью жалко, ей жить, вспоминать…
— Да, нехорошо, — сказал Кашеедов. — Весь отпуск у нас, Кузьмич, полетел вверх тормашками. Теперь тут остаться — тоска зеленая загрызет.
Какое-то протестующее чувство шевельнулось вдруг в робком, угодливом Павле Кузьмиче. Ему было ясно, что Кашеедову нет никакого дела до случившегося, что думает он только о себе: о том, что отпуск его нарушен, что отдыхать и развлекаться вблизи людского горя ему неприятно и надо поскорей уезжать. И, повинуясь этому чувству, с замирающим от собственной смелости сердцем Павел Кузьмич отчетливо произнес:
— Ну и убирайтесь отсюда!
— Ты что, Кузьмич, белены объелся? — хохотнул Кашеедов.
— Кузьмич! Меня зовут Павел Кузьмич, если хотите знать! — вспылил он.
— А ну тебя! — махнул рукой Кашеедов. — Все сегодня с ума посходили.
К ним подошла их хозяйка. Она как-то потускнела, должно быть, потому, что всегдашние насмешливые улыбочки сползли с ее лица.
— Что Наталья? — быстро спросил Лопухов.
— Увели, затихла, не тревожь ее, голубчик, — сказала старуха.
Подошла Зиночка и тоже спросила про Наталью.
— Да, Наталью жалко, ей жить, вспоминать, — натужно повторил Кашеедов слова Лопухова.
— Вы руки обожгли, — сказала Зиночка Лопухову. — Пойдемте я сведу вас к врачу.
— Пустяки, — рассеянно ответил Лопухов, но все-таки покорно пошел за ней.
Кашеедов посмотрел на его сгорбленную спину, потом на потускневшее лицо старухи, почувствовал, очевидно, потребность сказать какие-то утешительные слова и сказал со вздохом:
— Н-да, ночка…
В тот же день он уехал. Лопухова не отпустили из больницы, и Павел Кузьмич всю ночь лежал один без сна на сене в сарае. Он все еще чувствовал себя протестующим и непримиримым и думал о том, что если бы это чувство родилось в нем раньше, то он, глядишь, был бы совсем другим человеком, независимым и прямодушным, и не попал под гнет кашеедовской дружбы, в которой он, как и на работе, занимал положение подчиненного. Ведь только считалось, что они дружат, а на самом деле Кашеедов, привыкший импонировать своей внешностью, грубоватыми манерами уверенного в себе человека, кажущейся широтой натуры, подавлял его, а он угодничал, льстил, и все это лишь для того, чтобы быть окруженным славой директорского друга…