— Жизнь в деревне легкая пошла: ишь какие бабы выгуливаются. Раньше-то такая на работе сразу свянет, а эта — на ж поди!
Женщина была красива заметной, броской красотой, на которую нельзя не обратить внимание, как на яркий свет. Она сама заставляла смотреть на нее, мучила, как жажда, бередила в душе что-то стихийное, звавшее жить безрассудно, вольно, очертя голову.
— Эх, папаша, видели? — торопливо спросил Герасим.
Когда-то, давным-давно, в сырую теплую ночь апреля, выйдя из лесу, они увидели низко над горизонтом большую лучистую звезду. Она разливала в воздухе прозрачный голубой свет, и Сергиян сказал, что это солдаты на учении пустили ракету. Они долго смотрели на нее, но звезда продолжала гореть, неся над полем и лесом свой прекрасный свет, и постепенно какое-то странное чувство овладело ими обоими. Они вдруг шепотом заговорили о том, что хорошо бы получить выгодный подряд, сколотить побольше денег, сунуть их своим бабам, а самим пуститься по вольному свету с одним топором и отвесом. И вот опять словно взошла перед ними эта звезда. Сергиян только вздохнул, а Герасим, как и тогда, торопливым шепотом повторял:
— Ах, папаша, да что ж это такое! Что ж это такое, а?
И тем более непонятно было плотникам, почему Матвей гонит от себя эту женщину.
— Матюша, — каким-то раненым голосом говорила она, — возьми меня к себе.
— Да уйди ты, — опять сказал Матвей. — Слезы мне твои все равно что вода.
— Деревянный ты…
— Задеревенел, это точно.
— Скажи, что возьмешь…
— Никаких таких слов не будет, ступай.
— Не уйду я.
— Надоест — уйдешь.
Матвей повернулся к ней спиной, выдернул из бревна топор и мелкими плотницкими ударами погнал вдоль него длинную щепу.
Трудно было поверить, что человек может плакать такими обильными слезами. Женщина закрыла лицо руками, и слезы текли у нее между пальцами до самых локтей. Сгорбившись, она пошла прочь, спотыкаясь и семеня, когда особенно сильный порыв ветра толкал ее в спину.
— Ну и зверь ты, Матюшка, — сказал Герасим, дрожащими руками доставая из мятой пачки папиросу. — Истый зверина хичный, только и слов.
— Нешто можно так с живой-то душой? — укоризненно вздохнул Сергиян.
Матвей не ответил. Он, как и всегда, работал ловко, сноровисто, и его невозмутимость вконец разозлила плотников.
— А вот тюкнуть его обушком разок-другой, он, глядишь, и отмякнет, — вспылил Герасим, враждебно глядя на Матвеевы лопатки, плитами ходившие под гимнастеркой.
— Авось отмякнет, — поддакнул Сергиян. — Никак я этого не понимаю, чтобы, значит, человека от себя гнать, как собаку.
— Да что вы раскаркались? — выпрямился Матвей. — Знать не знаете, что между нами вышло, а беретесь судить-рядить.
— Баба-то ведь какая! — с тоской сказал еще не опомнившийся Герасим. — Так бы ручейком и побежал ей под ноги…
— Вот-вот, — усмехнулся Матвей, — в самый раз. А мне она все равно что червяк — взял бы да и растоптал, не заметил.
— Это почему же, червонный мой? — прищурился на него Сергиян.
— Да уж так она себя показала передо мной.
— Это как же, значит?
— Скажу.
— Ну-кась.
— Сказ короткий. Обещала ждать, а приезжаю из армии — она за вдовца вышла, старика пятидесяти пяти годов. Чем же, спрашиваю, он тебя взял? Да показал, говорит, книжку на сорок семь тысяч, обещал на меня перевести, я и пошла…
— А он, значит, возьми да и прижми денежку-то? — с интересом спросил Сергиян.
— Нет, дело у них без обману сладилось.
— Не дура баба! — опять перебил Сергиян. — Денежки, значит, хап — и обратно к милому дружку…
Он, а за ним и Герасим громко загоготали, уже без прежнего волнения поглядев вслед удалявшейся женщине, которая все еще пестрела своим сарафаном на ровном пойменном лугу.
— Можно бы и простить, — сказал сквозь смех Герасим.
Матвей тряхнул головой.
— Никак нельзя. Все у меня к ней перегорело, дотла. Ходит она ко мне, инда вот сбежал я, винится, говорит, жить с тем не могу, а во мне вот хоть бы какая-нибудь струночка дрогнула — ни. Все мертво, как в сухой глине.
— За сорок-то семь тысяч можно простить, — не слушая его, ответил Сергиян Герасиму.
— Дались вам эти тысячи, — с презрением сказал Матвей. — Я ей советовал — отдай, говорю, деньги назад и уходи на все четыре стороны, коль невмоготу стало. Не одюжит. Уйти — уйдет, а деньги не отдаст, не превозможет свою подлую натуру.
— Зря ты, парень, артачишься, — серьезно, по-отечески сказал Сергиян. — Сорок семь тысяч да еще такая баба в придачу!
— Да-a, кусок… — мечтательно протянул Герасим.
Матвей глядел куда-то поверх их голов, туда, где кипели под ветром занимавшиеся листвой кусты, и тихо, задумчиво сказал:
— Расплююсь я с вами. Поставим мост — и расплююсь… Начисто! Никак я не могу этой самой жадности выносить.
— Это ты какой же оборот даешь? — угрожающе спросил Герасим.
— А такой, что не могу — и все.
— Нет уж, доложи нам, ежели ты таким словом замахнулся! — стараясь придать своему голосу начальническую строгость, крикнул Сергиян.
Матвей уперся в него долгим, тяжелым взглядом.
— Вы, папаша, шли бы, право, под шалаш, — сказал он наконец с недоброй угрюмостью. — Ведь уж ни тяжело поднять, ни крепко ударить… Иди, иди, старичок, не бойся! Я на твою долю не замахнусь.
— Ишь ты, перец! — удивился Сергиян.
Они долго и враждебно молчали, потом — сначала Матвей, за ним Герасим, а потом и Сергиян, — плюнув по обычаю в ладонь, принялись за работу.