Рисунок акварелью (Повести и рассказы) - Страница 28


К оглавлению

28

Там же, в клубной студии он встретил Эрну, беженку австрийку. Вид у Эрны был экзотический. Маленькое белое личико в обрамлении косматой золотой шевелюры, голубые глаза, алый кукольный ротик, коверкающий махорочную самокрутку, потертое манто из норки под широкий армейский ремень и легчайшие туфли-лодочки на грубый нитяной чулок.

"Эти мальчишки мне нравятся. Они ужасно храбрые были на войне и смущаются", — сказала Эрна, бесцеремонно разглядывая Никиту Ильича.

Она ко всем обращалась в третьем лице множественного числа. Золотая лучеобразная шевелюра ослепила Никиту Ильича, как полуденное солнце. А некоторая бесцеремонность Эрны в обращении со своим братом-художником привела к тому, что вскоре она переехала в "мастерскую" Никиты Ильича. Он называл ее своей женой. И хотя довольно скоро понял, что не понимает и, пожалуй, не любит ее, считал свою семейную жизнь устроенной навсегда.

Поэтому-то он и улыбался так иронически, когда, проводив Эрну на вокзал, стоял на набережной, созерцая отражение звезд в зыбкой воде. Война кончилась; уезжая на родину, Эрна раздавала всем знакомым художникам свой венский адрес, каждому энергично встряхивала руку и говорила:

"Встретимся в Вене, товарищ".

И Никите Ильичу сказала то же самое, расценивая, видимо, их совместную жизнь лишь как временное товарищеское соглашение, нечто вроде студенческой паевой коммуны.

"Холодно становится", — сказал вслух Никита Ильич и очень удивился, когда женский голос из темноты ответил ему:

"Чертовски холодно".

Он только теперь обратил внимание на фигуру женщины у парапета неподалеку от него. Она была в короткой меховой дошке и пуховом платке.

"Так что же мы тут стоим на ветру!" — искренне удивился Никита Ильич.

"Я-то просто так, со своими мыслями", — ответила женщина.

"И я тоже со своими мыслями, — сказал Никита Ильич. — Пожалуй, надо идти".

"Да, надо идти", — сказала женщина.

И они стали подниматься от набережной в город, идя рядом лишь потому, что им было по дороге. Никита Ильич вдруг громко рассмеялся. С отъездом Эрны он почувствовал какое-то обновление в восприятии всего окружающего, точно встал после тяжелой и долгой болезни, и теперь сухая свежесть осеннего вечера, лучистое сияние уличных фонарей, оранжево-мглистое городское небо, запах духов от платка его спутницы — все казалось Никите Ильичу каким-то небывалым, только что открытым, первым в жизни. Ему хотелось романтических происшествий и не логических поступков.

"Хотите я позабавлю вас и расскажу, о чем я думал на набережной? — спросил он. — Вас как зовут, простите?"

"Людмилой".

"А меня Никитой".

"Нечастое имя".

"Да, довольно редкое".

Людмила сдержанно посмеялась над его историей с Эрной и, видимо, потому, что теперь, когда человек так откровенно выболтался, было невежливо так сразу распрощаться, — продолжала идти рядом с Никитой Ильичом. "А вы о чем думали?" — спросил он и тут же почувствовал, что спросил до пошлости навязчиво.

"Ну, это вовсе не так забавно, как у вас", — ответила Людмила, и он понял, что теперь она через несколько шагов, бросив на ходу: "До свидания, мне сюда", свернет в первый попавшийся переулок, может быть, даже руки не подаст и исчезнет из его жизни навсегда. А ему уже не хотелось этого! Пуховое душистое тепло, исходящее от ее платка, словно обволокло его; он с ненавистью думал сейчас о своей нетопленной мастерской, о разбросанных по полу тюбиках с красками, кистях, подрамниках, о пыльной лампочке на длинном шнуре, о помадно-махорочном запахе Эрны, устоявшемся в воздухе, и не мог представить, как войдет в эту мастерскую в своей шинельке с оттопыренными карманами, в сапогах, лопнувших на стыке голенища с головкой. Жалостью он себя никогда не баловал и поэтому сразу же ощетинился против слюнявого чувства, которому только что поддался.

"Люся… или Люда, как вас дома зовут, — сердито, почти грубо сказал он, — не уходите, пожалуйста. Погуляем немного. Чертовски все-таки скверно, что она уехала".

"Конечно, плохо, — сказала Людмила. — И вы никогда не смейтесь над вашей жизнью с ней. Это было, и это — ваше, какое бы оно ни было".

"Да, пожалуй", — согласился Никита Ильич.

Свет далекой зимы

В тот год стояла мягкая зима с частыми оттепелями и пушистыми снегопадами. "Мастерскую" наполнял зеленоватый отсвет свежего снега.

Никита Ильич, засунув руки в карманы шинельки, ходил из угла в угол, отшвыривал носком сапога с дороги тюбики, кисти, мастихины и думал:

"Если не с ней, то лучше в омут. К черту все! Зарыться бы в ее пуховый платок, закрыть глаза — на, делай со мной, что хочешь".

Он несколько раз за это время встречался с Людмилой. Гуляли по ростепельной слякоти городских тротуаров, бывали в кинотеатрах, зашли однажды в его "мастерскую", заранее прибранную им до возможной благопристойности, пили там жидкий чай, припахивающий керогазом, смотрели картины.

Людмила, не раздеваясь, в дошке и платке, сидела на единственной табуретке, застеленной чистым куском ватмана на кнопках, грела руки о стакан с чаем. Впервые Никита Ильич видел ее при дневном освещении. Глаза ее в "мастерской" тоже отсвечивали зеленым; кожа и губы были смуглыми, ноздри красиво изогнуты, длинные брови разлетались к вискам. Все это легко далось бы Никите Ильичу на портрете, но с отчаянным чувством безнадежности видел он, что никаким усилием не схватить ему выражение замкнутой, оберегаемой от всех печали, лежавшей на этом прекрасном лице.

28