Рисунок акварелью (Повести и рассказы) - Страница 37


К оглавлению

37

— А, дорогой! Я волшебник, да? Все уже сделали там — рентген, радий. Все.

— Может быть, операция?

— Нет, дорогой, поздно. Ее выписали там из больницы умирать, чтобы не иметь у себя лишнего смертного случая. И потом она сама просила об этом, чтобы поехать к тебе. Понимаешь? Будь она постарше, возраст работал бы на нее. Так у нас бывает в практике, а ей я не дам и месяца.

— Что же делать?.. — пробормотал Никита Ильич.

— Покой, питание, свежий воздух. Выпишу наркотики, потому что будут боли. Ах. сильная женщина, ц-ц-ц. Скрывать от нее нет смысла, видела каким-то образом историю болезни. Будь и ты сильным, дорогой.

Людмилу устроили на тахте Никиты Ильича, сам он перебрался на раскладушку, малышу Ивану сдвигали на ночь два кресла. Людмила действительно держалась из последних сил. Как только судьба Ивана была определена, как только забота о нем, дававшая ей эти силы, перестала подхлестывать ее, все в ней рухнуло, словно на подгнивших стропилах. Она почти не вставала, лежала, отвернувшись к стене, и дышала тяжело, часто со стоном.

В первый же день на кухне ее увидел Канунников.

— А, ты здесь, — равнодушно сказала Людмила.

— Кукушка! — крикнул Канунников.

С тех пор каждый раз, если был дома, он, заслышав ее шаги по коридору, высовывался из своей двери и кричал:

— Кукушка!

— Не поскупись, старик, еще на червонец, — просил Никита, оглядывая свой массивный кулак.

Малыш Иван преданной собачкой заглядывал ему в глаза. Он всецело находился под магической властью вещей. принадлежавших Никите, — всех этих перчаток, гантелей, эспандера, скакалок, хула-хупа, — и очарование ими переносил на их владельца, с гордостью исповедуя культ старшего брата.

Внешне Никита с самого начала взял с ним насмешливо покровительственный тон.

— Здорово, рахитик. Ну как? Мускулишки-то есть? — спросил он при первой встрече.

— Нет, — сказал Иван, — я слабенький. А ты кто?

— Я твой старший брат.

— Бить будешь?

— Нет, зачем же?

— Шурку старший брат всегда бил, но другим не давал.

— Ну, я тоже никому не дам и сам не буду. А кто тебе сказал, что ты слабенький?

— Мама. Я много болел в детстве.

— В детстве, — усмехнулся Никита.

Острые плечи мальчика, выпирающие ключицы, узловатые колени и лодыжки, тонкое личико с большими зелеными глазами, вся незащищенная хрупкость его вызывали в Никите щемящую жалость, и в то же время, к удивлению и стыду своему, он чувствовал к малышу какую-то непонятную самому себе враждебность.

"Ревную к старику? К матери? — думал он. — Нет"

И будучи не в силах докопаться до источника этой враждебности, продолжал придерживаться с Иваном взятого с первой встречи тона, маскирующего его истинные чувства.

Еще более сложно и неясно было его отношение к матери. Она встретилась с ним без видимого волнения, и когда в нем все напряглось и затрепетало, она только окинула его с головы до ног медленным взглядом и сказала:

— Ого, каким молодцом вырос! Я рада за тебя, рада. Отец твой — золотой человек.

"Как называть ее? — потерянно думал в это время Никита, переминаясь с ноги на ногу и поглаживая подлокотник кресла. — Мамой? Людмилой Павловной? Нет, все фальшиво".

И стал называть ее просто "вы": "Вам что-нибудь подать? Вам поправить подушки? Вам не дует из форточки? Вам не пора принимать лекарство?.."

В эти дни он продолжал готовиться к экзаменам и почти всегда бывал дома. Иван оказался самостоятельным малышом — ковырялся на дворе в песочке, вовремя приходил есть, сам стелил себе на креслах и сразу же засыпал. Людмила на все вопросы Никиты отвечала — нет, ничего не нужно. Она лежала тихо, отворотясь к стене, и, только забывшись в полусне, начинала стонать. Никита откладывал книгу, смотрел на ее разметанные по подушке серые от ранней седины волосы, думал, словно убеждая себя: "Мама… Ведь она, именно вот она — моя мать".

Но эта мысль по-прежнему не отзывалась в нем каким-то определенным чувством, повергая его в еще более сложную их сумятицу.

Однажды Людмила, тяжело опираясь на локти, вдруг повернулась лицом к Никите и попросила:

— Сядь поближе

— Вам что-нибудь подать?

— Сядь поближе, мне трудно говорить громко.

Никита пересел на стул к тахте и опять спросил, избегая, как всегда, ее взгляда:

— Вам что-нибудь дать?

— Да нет же, — раздраженно сказала она. — Я хочу поговорить с тобой. Это нужно, чтобы ты понял все и не мучился всякими вопросами, которые тебе все равно не осилить. Ведь ты мучишься? Правильно я заметила?

— Да, — тихо сказал Никита.

— Прямота — черта в человеке не очень-то приятная для окружающих, но я уж такая, не люблю околичностей. Ты знаешь, почему я оставила тебя?

— Если верить старику…

— Ему нельзя не верить.

— Я не так сказал. Просто я чувствую, что он не все мне сказал.

— Это другое дело. Послушай теперь меня. Перед самой войной я вышла замуж, твой отец и не знал тогда об этом. Но мужа моего убили — такое, по крайней мере, я получила извещение. Это было равносильно тому, что убили меня самое… На самом же деле он был жив, в плену. Искал меня после войны, но долго не мог найти, потому что я эвакуировалась из Ленинграда сюда, вышла замуж за твоего отца и переменила фамилию. Вышла потому, что хотела заполнить хоть кем-нибудь свое одиночество — такая уж наша бабья натура. Я и любила отца по-своему, он добрый, славный, честный человек, но к тому я сгорала любовью, как сухой куст на ветру пожаром. И когда он все-таки нашел меня, я пошла за ним, словно сомнамбула, полетела, словно бабочка на огонь. Поймешь ли ты это?

37