— Да мы пришли уже, — как ни в чем не бывало сказала она, открывая дверь одной из дачек попросторней и исчезая в черном дверном проеме; сейчас же там вспыхнул яркий электрический свет. — Входи, хлопчик, я одна здесь. Тетка всю ночь по саду ходит.
Дачка эта была бревенчатая, с печкой и, скорее, смахивала на маленькую деревенскую избу, в которой без лиха можно было и перезимовать. Убранство ее составляли стол под чистой скатертью, несколько стульев, кровать, шкаф с зеркалом и неплохая репродукция с перовского рыболова.
Никита сел и молчал, думая, как бы уйти, не обидев этим Лину. Она проворно вилась вокруг стола, задевая Никиту то бедром, то коленом, вся сияя таким счастьем, что просто встать и уйти казалось ему невозможным.
На столе появилась нехитрая закуска, бутылка водки, граненые стопочки.
— Я не пью, — угрюмо сказал Никита.
— Выпьем сегодня, миленький. Такая сегодня ночка!
— У меня режим, не могу.
— Ну не надо, хлопчик. Сядь ко мне поближе.
Никита наконец решился, встал и, глядя в пол, все так же угрюмо сказал:
— Я пойду, Лина, извини меня.
— Куда пойдешь, миленький! — не поняла она, и блестящие глаза ее широко распахнулись от удивления.
Она снизу заглянула ему в лицо, и он видел, как медленно гаснет в этих глазах радостное возбуждение, еще минуту назад бившееся в них каким-то черным пламенем.
— Ох, я плакать не умею, — сказала она вдруг низким, похожим на теткин голосом, — а то бы вся слезами вылилась. Иди, хлопчик. Я только раз тебя поцелую.
Она обняла Никиту за шею и вся трепетной птичкой забилась около него, а он, чувствуя под руками ее тоненькие ребрышки, даже застонал от пронзившей его жалости к ней и уже не знал, уйдет ли теперь, но она, с силой оттолкнувшись от него, сказала:
— Иди, хлопчик миленький.
И за ним тупо стукнула дверь.
Он проснулся в удобной, как корытце, раскладушке и, прежде чем вернуться к действительности, несколько минут находился под обаянием пригрезившегося ему сна. Сон был цветной. Ослепительно белая лестница спускалась к бассейну с лазорево-зеленой прозрачной до дна водой, на дне лежали пестрые камешки, а по воде плыла лодка с косым парусом. Но главная прелесть этого сна была не в красках, а в том непередаваемом чудесном ощущении легкости и тихой радости, которым он сопровождался и оставил по себе после пробуждения.
Малыш Иван обвел комнату постепенно светлеющим взглядом. Сквозь мелкий тюль на окне солнце сеяло свои лучики, и по их особому голубовато-фиолетовому оттенку можно было догадаться, что утро только-только началось. На потолке из трещинок в штукатурке складывался профиль летящего голубя.
Значит, он все еще у этой старухи! Старуха, правда, добрая и много читает ему из толстой книги о несчастном мальчике Оливере Твисте, но ведь где-то здесь, неподалеку, есть мама, отец, могучий брат Никита, шутя подкидывающий двухпудовую гирю, и надо как можно скорее быть с ними, пусть даже он не дослушает историю об Оливере Твисте. Больше он не может без них в гостях у старухи.
Иван осторожно приподнялся на локоточках и покосился на спящую Елену Борисовну. Она спала, отвернувшись к стене, и не то похрапывала, не то поборматывала во сне. Голова ее была повязана платком.
"Не услышит", — решил Иван.
Он снял со спинки стула свои штанишки, натянул их на себя под одеялом, встал и, удостоверившись, что не разбудил старуху, выскользнул в коридор. Там у порога стояли его сандалии. Теперь нужно было только дотянуться до замка (почему замки всегда так высоко!), и вот уже лестница — вниз, вниз, через ступеньку, один пролет, другой, выходная дверь на тугой пружине и небо — утреннее лазорево-зеленое, как вода в бассейне из чудесного сна, небо!
Иван остановился и зажмурился. Стоял он так недолго, но успел подумать о том, как обрадуются все, когда он постучит к ним в дверь, как мама, конечно, скажет, что он непослушный ребенок, но тут же вынет из-под одеяла руку и погладит его по волосам, по щеке, по шее… Она стала теперь совсем другая, его мама — больная и невеселая, но по-прежнему красивая и молодая. Там, где они жили с ней раньше, без отца, ее долго держали в больнице, и соседка — тетя Ва (так он звал ее) — приводила его к ней, и мама вот так же вынимала руку из-под одеяла, чтобы погладить его по волосам, по щеке, по шее. Тогда ему было очень жаль маму. Но теперь ее выпустили из больницы, они приехали к отцу и старшему брату Никите, и все пошло очень-очень хорошо: мама лежит дома, отец оказался добрым и свойским дядькой, старший брат Никита не бьет.
Иван открыл глаза. Прямо перед ним был лес; он начинался реденькими березками, просквозенными солнцем, а вглубь темнел и клубился синим утренним туманом, и если пойти туда, то сделать это можно только с отцом или Никитой. А вот до березок, пожалуй, можно дойти, чтобы сорвать для мамы несколько цветков. Еще там, едва на каменистых отрогах проклюнутся первые одуванчики, он тащил в дом измятые неумелыми руками пучочки сморщенных цветов, запихивал их в банку с водой, и эти его старания всегда каким-то образом связывались с мамой, с ее счастливой улыбкой, которой она обласкивала его.
Он пересек пустырь, отделявший ряд домов от леса, и, боязливо поглядывая в синий полумрак его глубин, стал петлять между березами, стараясь найти в изрядно вытоптанной траве какой-нибудь цветок. Ему попалось несколько хилых ромашек, но он прошел мимо них. Он был теперь старше и взыскательней, и пучочек сморщенных одуванчиков или таких вот ромашек не мог бы удовлетворить его вкус.